Тело: у каждого своё. Земное, смертное, нагое, верное в рассказах современных писателей - Толстая Татьяна Владимировна
Я ненавижу свои пальцы, говорит Катя. Она поглаживает постройневшие бёдра, отщипывает ещё кусочек от икры. Платье колышется свободно на месте живота, втягивается мягкой полупрозрачной складкой внутрь, в пустоту под ребрами, за которой просвечивает спинка стула. Катя отпивает чай, и по цветастой ткани расползается пятно.
Шрамы растут. В кожу впиваются, прикинь, отвечает Света. Как леска.
Как они тебе, спрашивает Катя, рассматривая свои пальцы. Мне кажется, они толстые.
Света молчит и наблюдает, как шрамы переползают с груди на живот, сворачивают на бедро. Смыкаются на шее.
Они тонкие, отвечает, но болят. Пойду завтра забивать. Когда забиваешь, как-то легче.
Катя кивает, отламывает указательный палец, и тот исчезает.
Катя пропустила тот момент, когда тело начало исчезать само. Просто заметила, что коленей нет, на их месте пустота, а дальше начинаются тщательно выщипанные стройные икры и узкие ступни. Катя могла стоять, ходить, с какой-то стороны даже стало удобно не стукаться коленями о письменный стол – он расположен в углу комнаты, зажатый между шкафом и кроватью, и сесть за него возможно только стукнувшись три раза.
Но совсем без коленей как-то тоже неудобно. Некрасиво.
Потом исчезла попа. Вся, совсем. Джинсы стало не на чем застёгивать, Катя нашла старые дедовы подтяжки, спасалась ими. Ладони тоже пропали. Пришлось пропустить школу.
Потом руки вообще исчезли.
Может, еда поможет? Встроится в тело, как встраивается вирус в спираль ДНК.
Катя кусает бок младенчески-розовой “докторской”, затем кусает хлеб – без рук бутерброд нормально не отрежешь. Прожёванная бело-розовая каша вываливается из подреберья, шлёпается на пол и пальцы ног. Слышен стук входной двери – мама пришла. Катя ступнёй сдвигает прожёванное под кухонный стол, выходит в коридор.
Мама снимает пальто, мимоходом, не глядя на Катю, спрашивает, как в школе дела, что получила и что задали. Катя врёт. Мама кивает, роется в сумке, что-то пишет в своём айфоне, а Катя смотрит вниз – икры подтаяли до щиколоток. Потом мама снова вдевает себя в пальто, говорит, что надо по работе ей уехать, закрой за мной, уходит.
Катя сбрасывает мобильник на пол и вызывает нужный номер большим пальцем ноги. Тут ноги исчезают полностью, и Катя падает на пол, хотя раньше она как-то держалась и без колен.
Из лежащей рядом трубки вытекает тёмный голос Светы.
Ты как освободишься, приходи, говорит ей Катя. Сразу, ладно? Дверь открыта, если что.
Пока Катя лежит и ждёт Свету, она смотрит в потолок, на псевдолепнину вокруг люстры, на саму люстру, а в плафоне лежит сухая муха скрюченными лапками вверх. Этими лапками она как будто держит лампу, не даёт упасть.
Света всё равно звонит, когда приходит, лишь после заглядывает внутрь. Лицо её черно, шея черна, черна рука, которой она придерживает дверь. Только глаза ярко белеют, будто в голове у Светы вдруг включили свет.
Привет, говорит. Как дела?
Привет, отвечает Катя. Да нормально. Есть хочу.
Света поднимает Катину голову, несёт её на кухню, ставит на стол между вазой и солонкой в виде кошки. Разогревает спагетти – нашла их в холодильнике, – придвигает тарелку так, чтобы Катя цепляла макаронины языком. Сама садится рядом и глядит в окно.
Я вещи собрала уже, говорит она. Завтра заберут. Сказали, много не тащить с собой. Тётьмаша говорит, что будет всё окей. Говорит, что будет приезжать. А мне не надо. Ну приедет она, и что?
Катя всасывает макаронину, глотает, слушает.
Они везде, ты понимаешь, продолжает Света. По всему телу. Я-то хочу, чтоб их не видно было, а их видно всё равно. Вдруг все увидят и поймут. Ну, что я боюсь пипец. Что я ничего не сделаю в ответ на самом деле. Если двинуть или толкнуть – ну ничего же. Слабая. Оно вот (Света щиплет себя за чёрную руку) слабое совсем.
Катя ест и слушает. Губы её чуть сползают набок с исчезнувшего подбородка.
Света глядит – на улице уже темно, пора. Пойду прогуляюсь, говорит она. Увидимся, наверное.
Увидимся, хочет ответить Катя, но рот занят и языка она не чувствует.
Щёлкает дверь – Света ушла. Катя делает вдох, потом долгий усталый выдох и исчезает. Между вазой и солонкой остаются макаронины, блестящие от масла, свитые на скатерти кольцом.
Света выходит из подъезда. Вливается во тьму, и Светы больше нет.
Евгений Водолазкин
Чьё тело?
Жизнь редко предоставляет законченные сюжеты. От литературы она отличается большей безалаберностью: редко следит за композицией и уж точно не формулирует основной идеи. Всё, что мы находим в литературных текстах, – это плод работы сочинителя. С другой стороны, он – как бы не очень и сочинитель, потому что описываемые события не придуманы им, а заимствованы, как правило, из другого времени и пространства.
Есть ещё одно отличие реальности от искусства, о котором писал Юрий Михайлович Лотман: художественное произведение непременно имеет границы. Оно от-граничено от жизни, которая – безгранична. Удобно, когда такие границы намечает само бытие: чёткий сюжет, пространство и время. Но есть множество событий, разбросанных по всей жизни, которые ничем не объединялись и порознь как бы существовали, но, окидывая ностальгическим взглядом прошедшее, автор видит иные связи – не такие, может быть, очевидные, не собранные в одном времени, но несомненные.
Когда же возникает необходимость написать что-нибудь – ну, скажем, о теле, – он, автор, понимает, что сплошными линиями связи не прочерчены, что ему остаётся следовать линиям пунктирным. И не то чтобы автору совсем уж нечего было рассказать о теле – просто он предпочитает сложный путь.
Автор (назовём его Евгений) начинает с дальнего разбега. Вспоминает о том, как в аспирантские годы они с будущей женой (назовём её Татьяна) дружили с юной американской исследовательницей по имени Лорел. Высокая светловолосая девушка в очках. Удивительно обаятельная. Приехав в тогда ещё Ленинград, она, подобно Евгению и Татьяне, занималась древнерусской литературой. В свободное от ятя и фиты время читала английские детективы, которые ей присылали из Америки. Ну, и встречалась, само собой, с Евгением и Татьяной.
Самый яркий эпизод этой дружбы связан с отмечанием нового, 1989 года. Американскую гостью советские аспиранты принимали в общежитии. С хлопком пробки шампанское (тоже, естественно, советское) превратилось в форменный огнетушитель. Евгений попытался заткнуть пальцем горлышко бутылки, чтобы не замочить коллегу, но джинна в бутылку было уже не загнать. Суть перемен состояла лишь в том, что если до этого шампанское распределялось на всех равномерно, то теперь, под пальцем Евгения, оно собралось в мощную струю, бившую прямо в Лорел. Возможно, бутылка не до конца охладилась или изначально предназначалась для “Формулы-1”. Как бы то ни было, иностранная исследовательница оказалась мокрой с головы до ног. Высушив Лорел феном, кружок медиевистов отпраздновал-таки Новый год. Здесь – эротично прилипшее к американской подруге тонкое платье – впервые мелькает тема тела. Более подробно эта сцена описана в романе “Брисбен”, но развитие сюжета связано не с ней.
Уезжая через полгода домой в Сиэтл, Лорел оставила Евгению и Татьяне все свои детективы: они просто не помещались в багаж. Детектив – он как семечки. Вроде бы им и не увлекаешься, но, если уж он попадает в руки, не прочитать его невозможно. Стоит ли говорить, что все Лорины детективы молодые исследователи древнерусской литературы прочитали. В том числе – и здесь мы выходим к основной теме повествования – роман Дороти Сейерс “Whose body?”, что на русский переводится понятно как.
Этот роман не перевернул их представлений о жизни, а даже, напротив, вскоре был забыт. Но жизнь – терпеливый автор, и у неё есть возможность ждать. Сочинение Дороти Сейерс вновь возникло в сознании Евгения спустя лет десять, когда он несколько запоздало прочитал роман Владимира Набокова “Отчаяние”. Сходство двух книг ему показалось очевидным, и в свободное от древнерусской литературы время он их сопоставил.